— Мы сделали все, что могли. Гоб знает, чего мы только не делали. Но такого рода менингиальная инфекция развивается очень быстро, понимаете, просто стремительно. Кроме того, — добави..
Плеская шумною волной В края своей ограды стройной, Нева металась, как больной В своей постеле беспокойной. Уж было поздно..
Что за торпеду ты подсунула нам под язычок? И откуда здесь лазерные лучи, вон те, что режут на куски слои жидкого воздуха? И кто запускает столитровые бутылки шампанского, эти вот, что свищут у нас над головами?..
«Медведь на воеводстве», закладка на странице 1 (прочитано 0%)
«Невинные рассказы», закладка на странице 1 (прочитано 0%)
«Повесть о том, как один мужик двух генералов прокормил», закладка на странице 1 (прочитано 0%)
«Помпадуры и помпадурши», закладка на странице 1 (прочитано 0%)
«Пошехонская старина. Начало», закладка на странице 1 (прочитано 0%)
«Пошехонская старина. Окончание», закладка на странице 1 (прочитано 0%)
«Сатиры в прозе», закладка на странице 1 (прочитано 0%)
«Современная идиллия», закладка на странице 1 (прочитано 0%)
«Чижиково горе», закладка на странице 1 (прочитано 0%)
«Убежище Монрепо», закладка на странице 10 (прочитано 8%)
«Верный Трезор», закладка на странице 1 (прочитано 0%)
«Испорченные дети», закладка на странице 1 (прочитано 0%)
«Губернские очерки», закладка на странице 1 (прочитано 0%)
Михаил Евграфович Салтыков-Щедрин
Автор вступительной статьи А. М. Турков
Примечания доктора филологических наук С. А. Макашина
"Свое" и "чужое"
Когда в 1875 году Салтыков после тяжелой болезни впервые уезжал за границу, Некрасов обратился к нему со стихотворным посланием, начинавшимся словами:
О нашей родине унылой
В чужом краю не позабудь...
Строго говоря, призыв этот был излишним. Мало того, что великий сатирик любил Россию, по его признанию, "до боли сердечной", но он, как редко кто из современных ему писателей, чутко реагировал на все, что в ней происходило. То, что зовется примелькавшимися словами "злоба дня", сильнейшим образом отзывалось в его душе, соотносилось со всей громадой опыта, накопленного за время службы в столице и провинции, обновляло этот опыт, позволяло угадывать вероятный ход дальнейших событий, обнаруживая под острым взглядом писателя таящиеся в действительности "готовности", способные вскоре сделаться реальностью. Недаром современник Салтыкова физиолог И. М. Сеченов назвал его однажды великим диагностом.
Для писателя такого склада даже временная разлука с родиной была особенно болезненной. Саркастические остроты Салтыкова по поводу праздношатающейся публики европейских курортов, всех этих дамочек, у которых "в прошлом... -- декольте, в будущем -- тоже декольте", и их кавалеров, озабоченных "улучшением обмена веществ", особенно злы еще и потому, что для него самого отъезд из России -- острейшее нарушение всех духовных функций, вызывавшее непрестанные жалобы, которыми полны его письма ("Я не знаю, можно ли было набрести на более несчастную мысль, как услать меня за границу" и т. п.).
Тягостность ситуации усугублялась и тем, что в глазах необычайно требовательного к себе писателя все созданное им находилось в самой драматической зависимости от условий, в которых существовала литература на его родине, -- от бдительного ока цензуры, от необходимости прибегать поэтому к "езоповым притчам". Полный мучительного скепсиса по отношению к судьбе своих сочинений у потомков, он заодно решительно отрицал возможность какого-либо интереса к ним и в современной ему Европе, занятой более насущными для нее проблемами. Для французов, например, он, по его категорическому утверждению, писатель восемнадцатого века.
Тем не менее, если в первых поездках за границу сатирик еще был полностью сосредоточен на сугубо отечественном материале и, например, рассказом "Семейный суд" заложил фундамент будущих "Господ Головлевых", то в 1880 -- 1881 годах из-под его пера вышло произведение, которое исследователи справедливо именуют "одной из великих русских книг о Западе", добавляя при этом, что, подобно очеркам Герцена, Достоевского, Глеба Успенского, эта "книга не только о Западе, но о России и Западе и, по существу, о России больше, чем о Западе".
... Все терзало меня, все - даже Вы, даже Вы, которого мне так жарко хотелось любить. Мне не забыть одной, по-видимому мелочной сцены: ко мне пришел Кавелин, человек, с которым я хотел быть по крайней мере - _равным_; мы сошли с ним в залу. Вы вышли и стали _благодарить_ его за знакомство со мною. О господи! верите ли Вы, что и теперь даже, при воспоминании об этом, мне делается тяжело; спросите у дяди, {3} какое впечатление это на меня сделало. Ясно, что это происходило от любви Вашей ко мне, но зачем же Вы не щадили моей раздражительной гордости? 2) Любопытно бы мне знать тоже, как Вы смотрели и смотрите на мою страсть к А<нтонин>е Корш, на мою первую и, может быть, единственную страсть. И я, и она, мы оба были равны летами, общественным положением, даже состоянием; столько же, как и какой-нибудь Константин Дмитриевич Кавелин, имел бы я право _надеяться_. А у меня не было _надежд_; ребенок, которому чесали головку, я, однако, был столько благороден, чтобы отречься от всяких надежд. Да и на что мне было надеяться? Кавелин, правда, не был выше меня ни положением, ни даже состоянием, но он был _почти_ свободен - а я?.. Вы не виноваты в этом: виновата судьба, на тем не менее мои лучшие, мои благороднейшие впечатления были отравлены ... И что же вышло из этого? Хотя бы в жертву Вашему счастью мог я принести свое счастье! но мог ли я? посудите сами. Я бледнел и худел ежеминутно, - я, как сумасшедший, метался по постели, возвращаясь оттуда, при мысли, что она будет женою другого... но я бы скорее вырвал себе язык, чем позволил бы себе сказать хоть одно слово ей, хоть одно слово Вам... Боже мой! и теперь, когда я пишу к Вам это письмо, когда я подымаю со дна души всю осевшую давно желчь, - и теперь я плачу, как ребенок. Скверно, смешно, а это так, и пусть мой ропот - горькое проклятие на так называемое Провидение, я не боюсь гнева этого Провидения, я ему не молюсь, я его проклинаю потому, что оно ровно ничего для меня не сделало...