- Ты проснулся? Тогда спускайся скорее, завтрак готов. Джоби встал с постели и раздвинул занавески...
Скрестить, упереть в бока, опустить; уцепиться пальцами за краешек сиденья, положить руки на бедра, или закинуть их за голову, или сплести пальцы на животе..
Всего смешнее было то, что он был одет почти так же, как все, не хуже, не лучше, чисто, даже с некоторою изысканностию и с поползн..
Вы читаете «Господа Головлевы», страница 6 (прочитано 2%)
Михаил Евграфович Салтыков-Щедрин
Праздная мысль молодого человека до того отвыкла сосредоточиваться, что даже бюрократические испытания, вроде докладных записок и экстрактов из дел, оказывались для нее непосильными. Четыре года бился Головлев в Петербурге и наконец должен был сказать себе, что надежда устроиться когда-нибудь выше канцелярского чиновника для него не существует. В ответ на его сетования Арина Петровна написала грозное письмо, начинавшееся словами: "я зараньше в сем была уверена" и кончавшееся приказанием явиться в Москву. Там, в совете излюбленных крестьян, было решено определить Степку-балбеса в надворный суд, поручив его надзору подьячего, который исстари ходатайствовал по головлевским делам. Что делал и как вел себя Степан Владимирыч в надворном суде - неизвестно, но через три года его уж там не было. Тогда Арина Петровна решилась на крайнюю меру: она "выбросила сыну кусок", который, впрочем, в то же время должен был изображать собою и "родительское благословение". Кусок этот состоял из дома в Москве, за который Арина Петровна заплатила двенадцать тысяч рублей. В первый раз в жизни Степан Головлев вздохнул свободно. Дом обещал давать тысячу рублей серебром дохода, и сравнительно с прежним эта сумма представлялась ему чем-то вроде заправского благосостояния. Он с увлечением поцеловал у маменьки ручку ("то-то же, смотри у меня, балбес! не жди больше ничего!" - молвила при этом Арина Петровна) и обещал оправдать оказанную ему милость. Но, увы! он так мало привык обращаться с деньгами, так нелепо понимал размеры действительной жизни, что сказочной годовой тысячи рублей достало очень ненадолго. В какие-нибудь четыре-пять лет он прогорел окончательно и был рад-радехонек поступить, в качестве заместителя, в ополчение, которое в это время формировалось. Ополчение, впрочем, дошло только до Харькова, как был заключен мир, и Головлев опять вернулся в Москву. Его дом был уже в это время продан. На нем был ополченский мундир, довольно, однако ж, потертый, на ногах - сапоги навыпуск и в кармане - сто рублей денег. С этим капиталом он поднялся было на спекуляцию, то есть стал играть в карты, и невдолге проиграл все. Тогда он принялся ходить по зажиточным крестьянам матери, жившим в Москве своим хозяйством; у кого обедал, у кого выпрашивал четвертку табаку, у кого по мелочи занимал. Но, наконец, наступила минута, когда он, так сказать, очутился лицом к лицу с глухой стеной. Ему было уже под сорок, и он вынужден был сознаться, что дальнейшее бродячее существование для него не по силам. Оставался один путь - в Головлево. После Степана Владимирыча, старшим членом головлевского семейства была дочь, Анна Владимировна, о которой Арина Петровна тоже не любила говорить. Дело в том, что на Аннушку Арина Петровна имела виды, а Аннушка не только не оправдала ее надежд, но вместо того на весь уезд учинила скандал.
... Стоявший у руля лоцман-трухильянец - на него была вся надежда - спас их всех почти по наитию. Пассажиры, перед тем как сойти на берег, совали трухильянцу деньги и ценности, жали руку и твердили: - Спасибо! Большое спасибо! На владельца же пароходика, Джо Мейкера Томпсона, которому к концу пути пришлось заменять машиниста, глядели со злобой. - Мерзавец, - сквозь зубы цедили они, - мог всетаки предупредить, что котел никудышный, или вовсе не выходить в море ночью, задержаться из-за ненастья! Те, кого укачало, плелись по сходням, как пьяные, других била нервная дрожь, на твердой земле шатало. - Мерзавец гринго! Дать бы ему в морду! Рвач! Везти нас на смерть из-за нескольких песо! Только полное изнеможение мешало рассчитаться с ним сполна, да еще и страх получить в собственной шкуре дырку, пробитую пулей. Пока они выходили на берег, Мейкер Томпсон поглаживал рукоятки револьверов, которые всегда носил при себе - по штуке на каждом боку, - чтоб не действовать в одиночку на скользкой земле. Он отослал трухильянца на поиски некоей особы, которую надеялся отыскать в порту, и, оставшись один - машинист и юнги удрали, не дожидаясь расчета, - с размаху ударил ногой по машине. Не только с людьми и скотом обходятся плохо, с машинами тоже. А за пинком - ласка: стал нежно допытываться, что у нее болит, словно она могла его понять; просил пожаловаться на хворь как-нибудь еще, не только свистом во время работы - по одному признаку трудно о чем-нибудь судить. Ни пинки, ни ласка не помогли: после запуска она тотчас таинственно умолкала. Он чистил, налаживал, продувал, подпиливал... - все тот же упрямый свист. Выбившись из сил, Мейкер Томпсон прилег вздремнуть. После сьесты должен явиться турок. Турка интересовало судно. Однако в таком состоянии, сломанное... Надо быть идиотом, чтобы купить эту посудину. Продать ее - прогадать, говорит трухильянец, но уж куда больше прогадаешь, если останешься - да и останешься ли еще, - с этой разбитой тыквой...